„Я сама подала на развод. Хочу пожить для себя“: 60-летняя женщина сделала то, о чём молчала годами
Моя мать, Людмила Семёновна, сломалась. Голос её дрожал, когда она призналась мне, старшей дочери, в том, что копилось в душе всю жизнь. Муж, мой отец, не подметал пол, не ходил в магазин, не мыл кружки после чая, хотя обеды уплетал за обе щёки. Раньше мама терпела: сидела дома, растила нас с сестрой. Но теперь, на склоне лет, ей захотелось тепла, которого не было. Её поступок оглушил семью: в шестьдесят она подала на развод, чтобы наконец дышать свободно.
«Давно собиралась уйти от твоего отца, Оля, — прошептала она, глядя в заледеневшее окно нашей хрущёвки в провинциальном городке под Воронежем. — Но руки не доходили. Вы с сестрёнкой были маленькие, страшно было. Теперь вы выросли, пенсия есть… Да, это я подала. Хочу пожить своей жизнью». В словах её звенела усталость, но и стальная воля. Она измоталась быть тенью в четырёх стенах, измоталась от мужа, который видел в ней кухарку да уборщицу.
Отец, Николай Фёдорович, не упал в обморок от новости, хотя и не ждал такого подвоха. Последние годы мамины вздохи становились громче, тени под глазами — темнее. Он всю жизнь крутил гайки на местном заводе. Деньги — копейки, но на хлеб хватало. Мама, мы с сестрой — никогда босиком не бегали, в лохмотьях не ходили. Отец прикупил развалюху-дачку, «Жигули» третьей руки — что смог. Но дома руки не протягивал. «Не приучен, — буркнул он моей младшей сестре, Ирине, когда та попыталась вступиться. — На работе сил не оставалось. У нас в роду бабы всегда за печкой стояли».
Горько хмыкнув, добавил: «Стыдно сказать, Ира, но я даже не знаю, где у нас соль хранится. Твоя мамка всё на тарелочке приносила: щи, рубахи чистые, сама в лабаз бегала». Мама и вправду тащила всё. Чуяла, что ему надо, редко просила для себя. «В начале спрашивал, старался, — вспоминал отец. — А потом… забил. Она же не ныла».
Ира, папина золотка, кивала. Мы с ней выросли, не зная, где тряпки для пола лежат. Мама стряпала, мыла, гладила, лишь бы нам хорошо было. Но я видела иное. «Папа — колючий, — шептала я Ире. — Вечно бурчит, лицо кислое, всем недоволен. Будь я на мамином месте — давно бы сбежала». Ира защищала отца: «А когда папа деньги нёс, мать не возмущалась! Он всегда был букой — это не новость. Она ему и борщи, и носки, и полы. А теперь, когда он старый и копейки не приносит, вдруг „устала“».
Ссоры наши раскалялись. Я видела мамину измученность, её жертвы. Ира твердила, что мама сгущает краски, что отец не заслужил такого ножа в спину. Мы метались между ними, пытаясь склеить разбитое, но все разговоры утыкались в стену. Мама не желала больше жить с человеком, который дни напролёт тупил в телевизор, ворчал и выходил из дома разве что на дачу летом. Отец же чувствовал себя выброшенным: пахал как вол, а теперь — на помойку.
Для мамы развод стал глотком воздуха, для нас — крестом. Мы с Ирой ищем выход, но я вижу, как мама расцветает, строя новые планы. Хочет в паломничество съездить, книги читать, с подружками на лавочке болтать — всё, в чём ей отказывали годы. Отец же застрял в обиде, не зная, как залатать дыру. Их развод — не просто распад семьи, а обрушение всего, что мы знали. И страшно, что мы с сестрой так и останемся по разные стороны баррикад, разрываясь между любовью к ним обоим.