**Дневник.**
Сегодня снова думала о Мише. Ну как не думать? Почти тридцать лет бок о бок, а всё кажется, будто вчера познакомились. Встретились в Питере, когда он ещё лейтенантом ходил, а я — студенткой. Сколько всего пережили… И столичную суету, и уют провинции, где зимы долгие, а лето — мимолётное. Дом построили — крепкий, из настоящего леса, будто сама Русь в брёвнах этих.
Детей не случилось. Внуков — и подавно. Зато друг у друга мы — каждый день, в радости и в горе, в службе и в покое. А что люди говорят? Пусть болтают. Языками треплют, да ветром разносит. Главное — совесть чиста.
Но вот эти собаки…
Уже месяц, как в управлении только о них и говорят. Семь служебных псов, старых, отслуживших. Приказ — «утилизировать». Ну, то есть усыпить. Кому они нужны? Кормить — денег нет, приюты переполнены. Кто пойдёт против приказа? Никто. Вот и Михаил Романович — не пошёл.
Собрал отдел, зачитал бумагу, спросил — может, кто хочет забрать? Молчание. Только сквозняк по коридорам гуляет. Тогда вздохнул, велел вызывать ветеринаров.
Ну и всё. Чисто, по-армейски.
Лютов… Да, такое прозвище у него. «Лютый». Ещё с тех пор, как из Питера сюда перевели. Говорят, холодный, как февральский ветер. Жесткий, принципиальный, глаза — будто сканер: всё видит, всё понимает. Прощения — ноль. Только устав, только долг. За год половину старого состава сменил, новых набрал. Крепких, честных. Но кто поверит, что у такого человека может быть сердце?
Бабы на кухне шушукались: «Правильно, что детей нет! Что за отец из него? Он бы их своей строгостью в угол загнал. Не заслужил…»
А в это время Михаил Романович стоял во дворе части и смотрел, как в кузов фургона грузят последнюю клетку. В ней — белый пес, Альма. Чёрные глаза — как две пуговицы, смотрели на него, будто спрашивали: «Почему?» А он молчал.
— Поехали, Андрей, — буркнул он водителю и сел в машину.
Фургон тронулся, выехал за ворота. Кто-то в толпе зло пробормотал: «Лютому — лютый конец. Пусть теперь с этим живёт.»
Но фургон проехал мимо ветстанции. Повернул на просёлок. Водитель молчал, только руки дрожали. А когда остановились у нашего дома, глаза полезли на лоб:
— Михаил Романыч?.. Это… как?
— Приказ выполнил. Списал с баланса. Куда списал — не твоё дело.
Я стояла у ворот. С платком в руках, с тревогой. Он кивнул мне:
— Разгружай. Будут жить здесь.
— По совести, Миш?
— По совести, Лидуша.
Собаки выходили из фургона, осторожно, будто впервые на землю ступали. Принюхивались. Михаил обнял меня крепче. А сам думал: «Не внуки, конечно… Но тоже семья. Вольеры поставим. Будки сколотим. Вон брёвна со стройки остались…»
Андрей не выдержал:
— А что людям говорить?
— Да что? Пусть треплются. Собакам — хвост, людям — язык. Не всем угодишь. Мне тут сегодня важнее. Лида одна с таким хозяйством не справится.
Он уехал. Но вечером вернётся. Не по приказу. По совести. По сердцу.
И не один. С женой приедет, с сыновьями. Позовёт Сергея из бухгалтерии, Ваню из гаража, Наташку с её девчонками. И пироги принесут, и доски, и гвозди. Вольеры построят. Потому что нельзя вот так — по приказу — с душой живой расставаться.
Потому что Лютый — не лютый. Он просто… по совести.
И если кто-то после этого осмелится сказать, что у Михаила Романовича нет детей — пусть попробует. Язык оторвут. Потому что дети у него есть. Не по крови. По правде. По доброте.
А это — главное.