Сначала пропали варежки. Потом — связка ключей. Затем — старый шарф. Можно было списать на возраст, забывчивость, усталость. Но когда исчезла уже пятая вещь за месяц — шкатулка с иголками, вечно стоявшая на серванте в зале, — Лидия Николаевна не выдержала. Она медленно опустилась на стул, чувствуя, как сердце колотится не от страха, а от нарастающей ярости. Её маленький, чёткий мир будто холст начал расползаться, и кто-то незримый тянул за ниточки с ужасающей аккуратностью.
«Ну что, играешь?» — бросила она в пустоту, и голос её дрожал не от слабости, а от вызова, острого, как февральский ветер за окном.
Квартира молчала. Лишь в спальне тикали старые часы-ходики, их маятник отсчитывал секунды с безжалостной точностью. Лидия Николаевна жила одна уже семь лет. Муж ушёл тихо, во сне, прямо в кресле, с газетой «Известия» на коленях. После его смерти она не трогала ничего: тот же стол с потертым дерматином, те же ситцевые шторы, даже его кружка осталась — с надколотым краем и потускневшей надписью «Самый лучший».
Дочь навещала редко, раз в пару месяцев. Привозила мешки с гречкой, таблетки, ворчала, что мать не слышит телефон, и спешно уезжала. Её слова были обрывисты, будто вырваны из плотного графика между работой в офисе и детскими утренниками. Лидия Николаевна не обижалась. Понимала: у неё своя жизнь, ипотека, заботы. Всё ясно. Она принимала гостинцы, кивала, улыбалась, провожала до лифта и подолгу стояла на лестничной площадке, разглядывая облупившуюся краску на перилах, пока тишина не становилась почти физической тяжестью.
Но месяц назад в доме поселилось что-то странное. Не сразу, не резко — словно невидимый портной начал кроить её быт. Сначала появился запах — лёгкий, будто в углу тлеет берёзовая кора, как в бабушкиной бане под Выборгом. Потом — сквозняки. Занавески колыхались, хотя окна были наглухо закрыты. И тени. Они скользили по обоям, не совпадая с движением света, будто кто-то крадётся, не касаясь пола. Дом словно дышал в чужом ритме, не её.
Лидия Николаевна молчала. Лишь чаще садилась у окна, поджав ноги, с остывшим чаем в руках, глядя на заснеженный двор питерской хрущёвки. Смотрела, как ветер кружит снежную пыль, как она оседает на крышах гаражей, и вспоминала. Как отец учил её кататься на коньках, держа за руку у замерзшей Невы. Как в лихие девяностые они с мужем грели руки у «буржуйки», смеясь над тем, что поленья чужие. Как они первый раз увидели сотовый и до полуночи спорили, куда там батарейки вставляют.
А потом вещи начали пропадать. Сначала мелочи: копеечная монета, спичечный коробок, зажим для волос. Потом — важное: тёплые носки, пенсне, письма с фронта. И всегда — без следа, без логики. Будто кто-то бережно вырезал кусочки её памяти, оставляя лишь пустые места.
«Где ты пропала?» — спросила она однажды в пустую комнату. Голос прозвучал неожиданно громко, будто стены отпрянули. Она замерла.
Из кухни донеслось: «Тут».
Голосок был тонкий, почти девичий, но не пугающий. Просто чужой. И оттого — до мурашек реальный.
Она не пошла сразу. Распаковала пачку «Беломора», села, закурила. Смотрела на сизый дым, будто в нём таился ответ. Потом встала, расправила старенький халат и медленно двинулась на кухню. Дверь скрипнула, будто колеблясь пропускать её. Всё было как всегда: плита вымыта, занавеска в горошек. На холодильнике — фотография внука в первом классе, пожелтевшая, под скрепкой. Но воздух изменился. Тишина была напряжённой, будто кто-то затаился. Присутствие, едва уловимое, но тёплое, как дыхание.
«Ты кто?» — спросила она спокойно, без страха, словно знала, что её не обидят.
Ответа не было. Лишь потрескивание линолеума, будто кто-то отступил на шаг.
Назавтра пропала записная книжка со стихами и телефонами тех, кого уже не дозваться. А вечером, вернувшись с балкона, она нашла на столе открытку. Без штампа, без подписи. Две строчки, выведенные дрожащей рукой: «Я дома».
С той поры они жили вдвоём. Та — в полупрозрачных тенях, в шорохах, в дрожании света. Лидия Николаевна — в чётких утренних ритуалах, в скрипе кровати, в шуме радио «Маяк». Они не разговаривали. Но однажды, открыв антресоль, она нашла все пропавшие вещи. Аккуратно разложенные, будто их кто-то бережно собирал.
И вдруг её осенило: это не чужая. Это она сама. Та, которую она похоронила, когда умер муж, когда дочь переехала, когда дни стали похожи на серую вату. Та, что когда-то пела под гитару у костра, кружилась в вальсе на студенческих вечерах, писала в альбом подруги стихи, которые стеснялась показать. Та, что уходила потихоньку, с каждым «некогда», с каждым «на пенсии разгуляюсь».
Лидия Николаевна накинула старый пуховый платок. Он пах нафталином и воспоминаниями. Выйдя во двор, закурила — впервые после болезни. Дым вился клСнежинки таяли на её ладони, и она вдруг ясно поняла — больше не одинока.