Жизнь, которую не успели прожить

То, что не успели

Сначала пропали письма. Потом — снимки. А потом и сама Валентина Семёновна стала растворяться, как утренний туман над рекой. Она всё ещё обитала в своей хрущёвке в старом квартале Нижнего Новгорода, грела воду в потемневшем чайнике, стирала платочки в тазике и копила мелочь в жестяной банке из-под «Цикория». Но взгляд её стал иным — прозрачным, будто сквозь пелену. Тело здесь, а мысли — далеко. И всё чаще она замирала, уставившись в стену, будто ожидала того, кто не придёт. Кого уже никто не ждёт.

Когда Таня приехала к бабушке в конце сентября, в подъезде пахло хозяйственным мылом, сыростью и жареной картошкой с прошлого вечера. Лестница стонала под ногами, краска на перилах облупилась, а у лифта кто-то вывел гвоздём: «Здесь когда-то целовались». Бабушка открывала долго. Смотрела в глазок, будто не узнавала, а вспоминала.

— Я думала, ты уехала, — прошептала она, глядя на внучку, как сквозь запотевшее стекло.

— Я только приехала, бабушка, — улыбнулась Таня. — Соскучилась. И… хотела найти кое-что. Помнишь, ты говорила о письмах от деда?

Бабушка замерла. Казалось, слова не долетели до неё. Рука с графином дрогнула, когда она наливала воду в чайник. Капли упали на стол и так и остались — никто не вытер.

— Какие письма? — переспросила она, будто спрашивала не в первый раз.

— Те, что он писал тебе. Из армии, потом после. Ты говорила, они лежали в коробке с пуговицами. С зелёной крышкой.

Бабушка нахмурилась. Долго молчала, потом прошептала:

— Будто туман. Кто-то ночью пришёл и унёс мои воспоминания. Был след — и нет его.

— Может, ты просто не хочешь вспоминать? — осторожно спросила Таня. — Я не сержусь. Мне просто нужно понять. Себя.

Ночью, когда бабушка заснула, Таня тихо пробралась в комнату и начала искать. Рылась в комоде, открывала шкатулки. Нашла ту самую коробку: пуговицы, ржавые иглы, клубок ниток. Писем не было. Лишь в уголке — пуговица с якорем. Сжала её в кулаке — так, что стало больно.

Утром бабушка смотрела на неё настороженно.

— Ты что-то искала ночью. Я слышала. Опять свои расспросы?

— Я ищу не вещи, бабуля, — устало ответила Таня. — Я ищу, откуда я.

Валентина Семёновна опустила глаза. Губы дрогнули. Потом вдруг выдавила:

— Ты знаешь, как он погиб?

Таня застыла.

— Говорили — на стройке. Сердце. В обед…

— Враньё, — перебила бабушка. Голос был тихий, но глаза блестели. — Он ушёл в лес. Без слов. Без следа. Не вернулся. Искали. Писали в участок. Искали. А потом… перестали.

— Почему ты не рассказывала?

— Ты была маленькой. Я не хотела, чтобы ты боялась. А теперь ты выросла. Пора знать. Но знай: правда не всегда облегчает. Иногда она давит.

Они молчали. За окном скулила собака. В подъезде хлопнула дверь. Время тянулось, безразличное. А на столе между ними лежал пожелтевший снимок. На нём дед Тани — молодой, с нерешительной улыбкой, будто не хотел фотографироваться. Воротник пальто расстёгнут, а в глазах — что-то неуловимое, как дымка.

— Он был сильным, — прошептала Таня. — А я думала, сильные не уходят.

— Он был. Но… не до конца. Даже самые крепкие ломаются. Просто тихо.

Бабушка отвернулась к окну. Солнце пробивалось сквозь рваные занавески. Свет коснулся её лица — и на миг оно стало призрачным, как тень.

Перед уходом она вдруг крепко обняла Таню. Необычайно крепко. Будто боялась, что это в последний раз.

— Забери коробку. Я уже не помню, что там. Может, ты вспомнишь за нас двоих…

Таня уехала вечером. В электричке она открыла коробку у себя на коленях. Там — нитки, клочки газет, огарок свечи. И записка. Узкая полоска бумаги, почти рассыпающаяся, с чернилами, расплывшимися от слёз или дождя. Три строчки.

«Прости. Не смог. Живите, как не жил я. Пусть у вас получится.»

Таня не заплакала. Она прижала бумагу к груди и смотрела в окно. За стеклом — ночь, густая, как чернозём, и такая же знакомая. Мелькали полустанки, мёртвые фонари, силуэты деревьев. Всё было безмолвным. Будто сама жизнь затаилась, уступая место чему-то главному.

Иногда, чтобы собрать себя, нужно вынуть всё, что прятали. Всё, что берегли от тебя — из страха, из жалости, из стыда. Иногда это единственное, что делает тебя собой. То, что они не успели прожить. И теперь, может быть, тебе придётся прожить за них.

Оцените статью
Жизнь, которую не успели прожить
Тревожное сердце матери