Потертый номер
Когда Аграфена отворила дверь гостиничного номера, ей почудилось, будто она переступила порог чужого сна.
Обои на стенах, некогда бежевые, теперь походили на пожелтевшие страницы старой книги. Телевизор — выпуклый, как самовар, покрытый слоем пыли, с пультом, замотанным изолентой. На прикроватной тумбочке — гранёный стакан в пластиковом подстаканнике и смятый буклетик с правилами, напечатанными устаревшим шрифтом. Она провела ладонью по покрывалу — жёсткому, пахнущему советским стиральным порошком и затхлостью.
Номер обошелся недорого — всего две тысячи рублей, хотя на фото казался опрятнее. Но Аграфене было всё равно. Ей нужна была не роскошь, а передышка. Тихий угол, где не придётся оправдываться.
Она присела на кровать. За окном гудел проспект Мира, машины ползли, как сонные мухи. Через стену кто-то включил радио. Женский голос вещал о новостях, и казалось, будто в пустой комнате звучали призрачные шёпоты, будто одиночество обрело голоса.
В телефоне — ни одного нового сообщения. Последнее было от Артёма: «Прости, но ты сама всё испортила». Она не ответила. Не удалила — не из-за надежды, а просто потому, что даже эта боль напоминала: ты ещё здесь. Как заноза — если чувствуешь, значит, живёшь.
В ванной капал кран. Она открыла воду, смыла тишину, умылась. Зеркало отражало обычное лицо, только глаза казались глубже, словно в них прорублена лишняя бездна.
Ночью ей приснился отец. Снова живой, снова бреется в тесной кухоньке, снова бормочет: «Жизнь — как поезд. Главное — не сойти на чужой станции». Она проснулась в темноте и долго сидела, обхватив колени. Отец умер шесть лет назад, но здесь, в этой гостинице с облезлыми стенами и простынями цвета мартовского снега, он будто вернулся.
Утром она спустилась в столовую. Пахло манкой, растворимым кофе и чем-то неуловимо знакомым — может, детством. За соседним столом мужчина в потрёпанном пиджаке жевал докторскую колбасу и листал «Комсомолку». Не смартфон — газету. Их взгляды встретились, он кивнул. Она ответила тем же. Эти мелочи — пар от чашки, молчаливый кивок — лечили лучше таблеток.
Когда Аграфена вернулась в номер, за окном принялся сыпать снег. Не пушистый, не красивый — серый, будто его подмели с московских тротуаров. Она стояла у стекла, глядя вниз. В этом городе у неё не было ни прошлого, ни дел. Только она — и больше ничего.
На подоконнике нашлась ручка. Она вырвала листок из гостиничного блокнота, написала:
«Мне не нужно „прости“. Мне нужно место. Чтобы снова понять, как дышать».
Потом добавила:
«Я не сбежала. Я остановилась».
Оставила записку на столе. Не для других — для себя. Как метку в бесконечности.
На выходе администраторша подняла глаза:
— Всё хорошо?
Аграфена улыбнулась:
— Теперь — да.
Она вышла на улицу. Снег оседал на плечи, на ресницы, медленно и бесшумно. Ничего не изменилось — но внутри всё перевернулось. Потому что стало тихо.
Потому что она сделала шаг. Не от чего-то — к себе.