В ночном веренице мчится поезд

Сумерки окутали маленький городок Клин, а поезд, грохоча колёсами, уносил Светлану в прошлое, от которого она так яростно бежала. Проводница скользнула взглядом по её лицу — словно узнавала что-то знакомое, как старую песню, напетую шепотом.

— Верхняя полка? — спросила она, хотя в руке уже держала билет, будто проверяла, жива ли ещё Светлана в этом мире или уже растворилась в своих мыслях.

— Да, — коротко ответила та. — Двадцать второе место.

Вагон был почти пуст, пропитан запахом металла, дешёвого чая и чужих историй, густых, как октябрьская слякоть. Светлана швырнула рюкзак на полку — небрежно, будто вещи давно перестали что-то значить. Потёртые джинсы, выгоревшая куртка, волосы, стянутые резинкой кое-как. Ей было тридцать восемь, но последний год она будто выцвела, став тенью той женщины, что когда-то смеялась громко и без оглядки.

Она ехала домой — впервые за семь лет. Не на праздник, не от тоски, а потому что мать умерла. Внезапно. Инфаркт. Как в дешёвой мелодраме, где герои недоумевают, за что им такая боль. Только в кино всегда находятся правильные слова, а у Светланы их не было — ни объяснений, ни оправданий, ни даже уверенности, что эта поездка хоть что-то изменит.

Они не разговаривали три года. Мать не приняла её уход, не приняла её новую жизнь — одинокую, но свою. «Безрассудство», — бросала она, осуждая каждый шаг дочери. Светлана же не могла простить её молчания — тяжёлого, как камень, и такого же холодного. Их общение свелось к редким открыткам на Рождество и неловким звонкам, обрывающимся на полуслове. А теперь — конец. Без последних слов, без объяснений, без шанса что-то исправить.

Светлана пристроилась у окна, достала термос, налила кофе. Горький, обжигающий, он был единственным, что удерживало её в реальности. Поезд тронулся, и за стеклом поплыла серая мартовская Русь — бескрайняя, унылая, как её собственные мысли. Пейзаж за окном был размытым, будто и сама жизнь — знакомой, но непредсказуемой. Казалось, поезд мчался не только по рельсам, но и сквозь её прошлое, останавливаясь у дверей, которые она давно заперла на ключ.

На нижней полке сидела девушка лет восемнадцати, в ярко-красных наушниках. Короткая джинсовая куртка, кеды с потрёпанными шнурками, рюкзак, усыпанный значками. Она пила газировку, открывая банку с шипением, будто это был её личный ритуал, дающий силы. Девушка грызла сушки, то и дело поглядывая то в окно, то на Светлану, словно пыталась разгадать её историю. Наконец не выдержала:

— Куда путь держите? — спросила она, и в голосе её была та самая живая дерзость, которая умеет смягчаться перед чужой болью.

Светлана вздрогнула. Вопрос был прост, но в нём чувствовалось искреннее участие, от которого хотелось закрыться, но не получалось.

— На похороны, — выдохнула она, резко, будто отрезала кусок от собственной души.

— Соболезную, — тихо сказала девушка. — Близкий человек?

Светлана замолчала. Слово «мать» застряло в горле, как ком. Она могла ответить сразу, но что-то требовало паузы, будто признание сделает потерю окончательной.

— Мать, — наконец выдавила она.

Девушка кивнула, глаза её потеплели. Она чуть наклонилась вперёд, словно хотела разделить эту тяжесть.

— Хотите? — протянула банку. — Вишнёвая, сладкая, но бодрит. В пути помогает, особенно когда за окном одна тоска.

Светлана неожиданно рассмеялась — коротко, но по-настоящему, впервые за месяцы. Смех прорвался, как луч света в тёмной комнате, и на миг стало легче. Она взяла банку, сделала глоток. Напиток был приторным, но напомнил детство — дачу, банки с компотом и мамин голос, зовущий с улицы.

— Спасибо, — сказала она. — Действительно помогает.

Они замолчали, но тишина была не давящей, а тёплой, как старый плед, который колется, но греет. Вагон жил своей жизнью: кто-то смотрел сериал без наушников, и обрывки фраз — «ты всё разрушил», «я не могу так больше» — вплетались в стук колёс. Кто-то ворчал, роясь в сумках, кто-то укачивал ребёнка. Поезд вёз их всех вперёд, но у каждого была своя остановка.

Поздно вечером Светлана достала из рюкзака старую фотографию. Край пожелтел, уголок загнулся. На снимке — она, мать и их кот Васька. Светлана в смешной шапке-ушанке, мать с мягкой улыбкой, а кот щурится от солнца. Ей было десять, и тогда казалось, что так будет всегда. Васька умер, когда Светлане исполнилось шестнадцать. Она рыдала, кричала, обвиняла весь мир. Мать тогда просто села рядом, положила руку ей на плечо, и они молчали. В тот вечер Светлана впервые увидела, как мать плачет — негромко, без надрыва, по-настоящему.

— Она была хорошей? — тихо спросила девушка, заметив фото.

Светлана повертела снимок в руках, будто надеясь, что он вернёт тот день.

— Она была… настоящей. Иногда резкой, упрямой, жёсткой. Но всегда честной. И это, наверное, главное.

— Мне бы такую маму, — пробормотала девушка, отвернувшись к стене, будто говорила это не Светлане, а себе самой, как тайну, которую нельзя произносить вслух.

Поезд мчался сквозь ночь. Светлана не спала, глядя в потолок, где дрожали тени от уличных фонарей. Она думала: может, не стоило уходить так резко, может, надо было написать письмо, позвонить. Может, ещё не всё потеряно. Но жизнь — она не про «может». Под стук колёс она уснула, впервые за долгое время не прячась от воспоминаний.

Утром, ступая на перрон, Светлана задержалась у выхода. Достала фото, хотела оставить его в вагоне, как ненужный билет, но передумала. Память не выбросишь, даже если она ранит. Снимок тянул карман, напоминая, что не всё потеряно.

Проводница проводила её взглядом:

— Счастливого пути, — сказала она уВпереди её ждал родной Клин, где старые улицы еще помнили её смех, а пустота в квартире теперь говорила больше, чем когда-либо могли слова.

Оцените статью
В ночном веренице мчится поезд
Тайная ревность: доверять или бояться потерять?