Мама умирала долго, мучительно и некрасиво… Но глаза… Чем ближе подходил роковой час, тем чернее они становились. В тот последний вечер… они были бархатисто-непроницаемыми, непостижимо мудрыми и всевидящими… Или это просто кожа на лице побледнела до прозрачности?..
Как-то в конце августа я привёз её с дачи и, поскольку было уже поздно, остался ночевать. Ночью, направляясь в туалет, она упала и сломала шейку бедра — для пожилых это почти всегда конец.
Дальше всё произошло быстро: скорая, травматология, операция, десять дней в больнице. По дороге в больницу я вдруг вспомнил, как в детстве ночевал у воспитательницы из садика — Анны Васильевны, когда хоронили отца. Тот попал под грузовик на ночной трассе, ехав на своём потрёпанном мотоцикле. Маме было двадцать восемь, мне три, и она, желая уберечь меня, сказала, что папа уехал в командировку… Замуж она больше не вышла, боялась, что новый муж не станет мне отцом.
После выписки мне пришлось уволиться, чтобы ухаживать за ней: сиделку мы позволить не могли — в это время покупали квартиру младшему сыну. Я переехал в мамину однокомнатную, где по нескольку раз в день менял подгузники, мыл её, кормил. Она ни на что не жаловалась. Только тихо ойкала, если я неаккуратно её поворачивал, а потом шептала: «Ничего, сынок, всё хорошо…»
Раньше я и не подозревал, насколько брезглив и слаб. Ночью, лёжа на диване рядом с её кроватью, тихо плакал от бессилия. Конечно, можно сказать, что плакал от жалости к ней… Но себя мне было жаль ещё больше.
Помощи ждать было неоткуда: сыновья заняты работой и семьями, а жена… Жена лишь пожала плечами: «Она ведь тебе мать, а мне — всего лишь чужая женщина…»
В этот момент я вдруг вспомнил, как впервые привёл свою Любу знакомить с мамой. Та весь вечер была приветлива, но, когда гостья ушла, лишь вздохнула: «Что-то не то… Но ты женишься на ней, а не я.»
Всю жизнь они ладили.
А теперь, как когда-то, мы с мамой снова остались вдвоём. По вечерам, лёжа в темноте, подолгу разговаривали. Она рассказывала о бабушке и деде, о том, как в их деревню вошли немцы, а она с сестрой пряталась за забором и смотрела на этих чужих сытых людей, игравших на губных гармошках и смеявшихся чему-то.
Говорила об отце, которого я почти не помнил… Только смутный образ: высокий, с колючей щетиной, пахнущий махоркой, подхватывает меня на руки, целует и повторяет: «Сынок мой, сынок…»
Потом маме становилось хуже, и ночные беседы сошли на нет. Мне казалось, это из-за того, что я плохо кормлю. Тогда стал заказывать еду из ресторана — ароматную, аккуратно упакованную. На вопрос «Вкусно?» она лишь безучастно качала головой: «Ты у меня за это время поваром стал.» Почти не ела.
В последнюю ночь мама вдруг вспомнила, как в нашем городе появились шариковые ручки. Я тогда учился в третьем классе и лишь слышал о них. Но папа Лизы Соколовой привёз ей такую. Та ручка была настолько прекрасна, что… Короче, вечером я с гордостью показал её маме. Узнав, откуда она, мама выпорола меня ремнём, а потом взяла за руку, и мы втроём — она, я и ручка — пошли возвращать «сокровище» законным владельцам.
Я едва помнил тот случай, а она вдруг стала просить прощения, оправдываясь: боялась, как бы я не вырос вором. Я гладил её по щеке и горел от стыда, хотя вором так и не стал.
Под утро ей стало совсем плохо. Когда приехала скорая, она на миг очнулась, схватила мою руку и прошептала: «Как же ты… без меня… Глупый ещё… совсем молодой…»
Мама не дожила полтора месяца до восьмидесяти девяти. На следующий день после её смерти мне исполнилось шестьдесят четыре.