Всё может измениться в одночасье. Ещё вчера я ругался с женой из-за пустяков, а сегодня сижу в пустой комнате, раздавленный страхом и тишиной. Моя Любаша внезапно слегла, и этот день стал для меня самым чёрным. Вот история о том, как я едва не лишился самого дорогого и осознал, что значит беречь близких.
Всё началось с её стона. Люба скрючилась от боли, побледнела, не могла вымолвить слова. Я вызвал скорую, фельдшер осмотрел её и повёз в больницу на окраине Нижнего Новгорода. Я бежал следом, сердце колотилось, будто пыталось выпрыгнуть из груди. В больничном коридоре мне холодно бросили: «Готовят к операции. Ждите звонка». Я стоял, оцепенев, не в силах пошевелиться.
Дома меня встретила гробовая тишина. Повсюду — следы нашей жизни: разбросанные вещи, недопитый стакан чая на столе, холодный, как моя тоска. И вдруг до меня дошло: последнее, что осталось между нами, — это ссоры. Бесконечные, глупые перепалки из-за ерунды.
Денег вечно не хватало. Люба, по-моему, сорила ими. Накануне она купила маленькую корзинку черники. В феврале! За бешеные деньги! Я ворчал, что это блажь, что мы не князья. «Кому нужна эта жменя ягод?» — шипел я. Она молчала, а я не унимался. В ванной стоял её новый флакон духов. Тоже недёшево. Я опять злился, твердил, что это пустая трата.
На плите дымился чугунок с щами. Сколько раз я просил варить меньше? «Нас всего двое, кому столько?» — ворчал я. Теперь эти слова отдавались в висках. Двое. До сегодня нас было двое.
Я сел за стол, чтобы отвлечься, но наткнулся на открытку с Валаамом. Люба грезила о той поездке. «Дорого, — отрезал я. — Ипотека, надо копить, думать о будущем, о даче, о машине». Я всегда находил причины лишать её мечтаний. А теперь? Теперь я сидел в пустой комнате и ненавидел себя за это.
Раньше меня бесило, как долго она расчёсывает волосы. Я стучал в дверь, бурчал, что опаздываю. Теперь ванная пуста. Никто не мешает. Можно спать на всей кровати, не деля одеяло. Можно курить у окна — Люба кричала: «Опять воняешь, как пепельница!» Можно слушать радио на полную громкость, не слыша её возмущений. Но мне не хочется. Без неё всё это — пустота.
На спинке кресла висел её клетчатый халат. Помятый, она не успела даже повесить его, когда приехала скорая. Я прижал ткань к лицу — и вдруг зарыдал, как мальчишка. Халат пах ей — тёплым, родным. Одиночество накрыло с головой. Эта комната, где мы жили вдвоём, теперь казалась чужой. Зачем я искал поводы для ругани? Зачем скупился на её крохотные радости? Та черника… Может, она была последним, что порадовало её?
Я сидел в темноте, утирая слёзы её халатом, и думал, как мелочно всё, за что я цеплялся. Деньги, планы, вещи — всё прах перед её смехом. Я молился, чтобы она выкарабкалась, чтобы у меня был шанс загладить вину.
Позже позвонил в больницу. «Операция прошла», — сухо сказали мне. Я сорвался с места, будто подстреленный. По пути скупил всю чернику в ларьке — три килограмма. Пластиковые коробки с блёклыми ягодами, переплаченными, но такими нужными. Я нёс их, словно это был мой покаянный дар.
В палате я раздал чернику всем — сёстрам, соседям. Все улыбались, благодарили. Люба ещё не могла есть, но я сидел у её кровати, сжимал её ладонь и был счастлив. Счастлив, что она жива.