В маленьком городке, затерявшемся среди бескрайних степей, воздух дрожал от предгрозового напряжения. Пятый день стояла засуха, превратив улицы в раскалённую сковородку. Асфальт плавился под ногами, а город, казалось, замер в ожидании, боясь пошевелиться. Каждый звук резал слух: скрип калитки, тяжёлое дыхание прохожего, звон посуды. Даже мушка, бьющаяся о оконное стекло, звучала как тревожный набат, словно предупреждая о беде, ещё неведомой людям.
Людмила проснулась среди ночи от ощущения чужого взгляда. Не взгляда даже — тяжести чужого присутствия, будто в углу комнаты стоял невидимый наблюдатель. Она замерла, вслушиваясь в тишину своей хрущёвки. Духота. Окна не открывала — ночью сюда проникал не свежий воздух, а рёв машин, пьяные крики и запах махорки. Воздух стоял густой, как в подполе старого дома. Тело горело изнутри, будто её прожигало не жарой, а чем-то накопленным за долгие годы.
На кухне вдруг закапал кран. Люся приподнялась, прислушиваясь. Кап. Тишина. Снова кап. Она встала, босыми ногами прошла по холодному линолеуму, осторожно ступая, будто боялась кого-то разбудить, хотя знала — квартира пуста. На полу лежала разбитая кружка. Осколки, острые, как лезвие. Рядом — лужица, не капля, а целая, будто кто-то выплеснул стакан. Круглая, ровная, чужая. Люся замерла. Она жила здесь одна. Всегда одна. Но сейчас неуверенность заползла под кожу.
Она выключила свет и вернулась в спальню. Сон не шёл. Простыня прилипала к телу, подушка казалась раскалённым кирпичом. Люся ворочалась, пытаясь поймать хоть дуновение ветерка. Внутри поселилось что-то — не голос, не образ, а тень. Будто кто-то молчал рядом, и это молчание давило сильнее любых слов. Оно не пугало, но изматывало, как трещина на стёклышке, что вот-вот разломит его пополам.
Утром в телефоне ждало сообщение от мамы:
«Почему не звонишь? Отцу хуже. Мы не знаем, что делать. Если бы ты тогда не уехала…»
Слово «тогда» полоснуло, как по живому. Будто мать до сих пор держала её за тот день, за ту дверь, что захлопнулась с глухим стуком. Люся не ответила. Три года прошло с тех пор, как она сбежала из родного села. Не из-за ссор. Не из-за обид. Её дом был как бочка с порохом: каждое слово — искра, каждый взгляд — укор. Отец пил. Мать молчала. Люся сбежала. Не к свободе, а к тишине. Тогда она выбрала себя. Но теперь не была уверена, осталась ли в ней та девчонка, которую спасала.
На работе всё валилось из рук. Кофе опрокинулся на отчёты, компьютер завис на самом важном документе, клиент орал из-за ерунды. Коллеги трещали о своих делах, чужих мужьях и ценах в магазинах, а в ушах Люси звенело — тонко, противно, как перед дурнотой. Начальник смотрел с укором, будто ждал, когда она сорвётся. Она чувствовала себя натянутой струной, и эта струна вот-вот лопнет.
Вечером, возвращаясь домой, Люся заметила бабку на лавочке у подъезда. Та держала в руках потрёпанную газету, пожелтевшую от времени. Марфа Семёновна. Когда-то она следила за порядком во дворе, ругала пацанов за разбитые фонари. Была строгой, но справедливой. Теперь сидела, словно призрак из прошлого, с лицом, на котором годы стёрли все краски. Глаза её были полуприкрыты, но, когда Люся подошла, старуха заговорила:
— К родителям съездила бы, Люсь… — сказала она, не глядя.
Люда остановилась. Слово «родители» ударило, как обухом.
— Откуда вы…
— Отца твоего видела вчера. У окна стоял, будто кого ждал. А мать — чай пьёт, молчит. Ты ведь у них одна.
— Я… — начала Люся и замолчала. Кивнула, будто школьница, пойманная на шалости. Внутри что-то щёлкнуло. Не боль. Не вина. Скорее — долг. Или искорка тепла, ещё не угасшая.
Ночь была душной, как в запертой парилке. Воздух обволакивал, тяжёлый, как мокрая простыня. Люся вставала, пила воду, смотрела в потолок. В душе что-то скрипело, как неоткрытая дверь, заржавевшая от времени. В голове вертелись обрывки: окно, стул, чай. Почему именно они? Простые, бытовые — и такие родные. Объяснить не могла. Но они не отпускали, как вода в раковине, которая не стекает, а застаивается.
Утром она собрала сумку. Двигалась медленно, будто каждый предмет был не вещью, а воспоминанием. Автобус шёл шесть часов. В дороге было тихо, и Люся просто смотрела в окно. На серые поля, на просёлки, на редких прохожих у дороги. Она не думала. Просто смотрела, давая глазам занять место мыслей.
Отец лежал в той же комнате, где в детстве она спала на старом диване. Он похудел, как щепка, и почти не говорил. Только смотрел, будто искал в её лице что-то давно потерянное. Мать суетилась на кухне, варила щи, звала его по имени, словно боялась, что он исчезнет, если замолчит. Люся сидела рядом. Впервые за годы тишина в этом доме не резала уши. Она была мягкой, как старое одеяло, которое укрывает, а не душит.
На третий день отец попросил воды. Потом — встать. Потом — пройтись. Он цеплялся за стены, но смотрел прямо, словно вспоминал, как это — жить.
— Не пойму, что с ним, — шептала мать. — Не ел, не пил. А теперь будто ожил. Чувствует, что ты приехала.
Люся молчала. Варила кисель, вытирала пыль, меняла бельё. Вечерами сидела с отцом, рассказывала, как в детстве: что видела, что читала. Он слушал. Иногда улыбался. Иногда сжимал её руку. И эта рука была не камнем, а якорем, что держал её на плаву.
На пятый день пошёл дождь. Без грома, тёплый, почти неслышный. ГрИ когда капли застучали по крыше, Люся поняла — что теперь, под этим дождём, ей больше некуда бежать, кроме как домой.