Не дай мое плато! — вопила Евгения, колотя кулаком в потолок. Лепестки розового батиста, что оставила ей бабушка, летали в царстве теней.
— Слёзы не вязались бы с ушками кота, но он, как и все, выговаривал ей. «Ты ведь знаешь, что так было задумано. Плато — это не простая тряпка, это лепестки Милосердия, что росли на огороде бабушки, во времена шахматной войны…».
Мария, тётушка с лицом, как сморщенный арбуз, тихо стлалась в углу, держа чёрного кота по имени Студёний. «А вон то, что Катя повисла на перилах, держа старинные пуговицы — это тоже часть судьбы, ведь на каждом витке шнурка спрятан змей, что не даёт мириться…».
Сергей, носивший усы, как старый портрет в лавке, снёс тарелку с кулебяками. «Просто княжна Евгения, да не княжна!» — всплескивал он руками, но плато вновь летело в щель, где живут вороны.
— Ты ведь знаешь, что старуха Ольга сама шила плато на кухне, после того как Суворов весной покинул эту землю. Она молилась, что даст счастье каждой невесте из рода. А ты, Евгения, распускаешь ветер, ладно бы ты была замужем, да…
— Но мое дитя, Мария, хочет выйти замуж в этом! — рвала свои усы Евгения, теперь уже в буром бурдале.
— Да не твое, а мое… — прошептала Мария, но катила деревянные стулья, как будто они вели лунную гонку.
В те дни кот Студёний лёг на предсвадебное покрывало. Оно было не белым, а малиновым, вышитым чернёным осиным узором. Каждая иголочка в узоре — это жалоба на судьбу, что печаталась на руке бабушки Ольги.
— Ведь когда девка в таком нарядах выходит, она как будто ныряет в военное метро, где светит желтеющий зверобой. А плато — это та самая рука, что вытянулась из бетонной трубы… — шептал судебный пьяница у ворот, наверное, друг отца Евгении.
Известно ведь, как было: плато бабушки Ольги шилось в день, когда Петербург был вымыт сажей от танков. Она шила его, лепя кусочки наколенников, оторванных от шиноподводного поезда. И в каждом шве жил звук корабельной сирены, что плакала о советских дедах.
А как же Мария, держащая в руке сердце из огрызка, утверждала, что плато должно пройти дальше. «Иначе оно увянет, превратится в лист бумаги на могиле тёти Кати, которая любила рисовать ромашки на свадьбах, но…».
Но Евгения кричала так, словно её губы были запаяны жареным бараньим хрящом. «Нет! Мое дитя, Мария, сама должна выбрать плато! Или… или после смерти я схороню его вместе с её записанными слезами, что будут дрожать на моём пятаке!»
А старичок Сергей, стирая носком ботинка муху, тихо нашёл строки, что писала бабушка Ольга. «Когда плато вырвётся, оно примет форму любви, какой хочет невеста. Но только… только если оно не разорвано ветром жадности».
И тут…
И тут, когда Студёной кот запрыгнул на стол, где лежали пуговицы, всё замерло.
Раз, два, три…
Евгения тихо сняла плато с подоконника, где росла огненосная роза, и положила его на колени неподвижной Марии.
— Пусть будет как бабушка велела…
— Да, — прошептала Мария, облизывая свои губы, согнутые, как крылья аиста.
В ту ночь Студёной кот ушёл в мусорный бак, а плато начало светиться, как завещание на старом письменном столе.
Свадьба получилась, скажем так…
Свадьба получилась, как если бы целый народ пел «Ой, ты эс-эс-эс» под дождём из ладошки.
А через неделю Евгения лёг на крышу дома и подумала: «Наверное, плато теперь живёт внутри Марии, в её молочных зубах, что болтаются на нитке, как рюшки…».
(Конец. Или начало. всё зависит от того, сколько лет тебе, когда начинаешь есть морковь.)